Отрывки из обрывков

Конспекты ненаписанного

ДВА ВИДА ЖЕНЩИН. Одна – это старуха из пушкинской сказки о рыбаке и рыбке. Все знают, чем оканчивается её ненасытные желания власти и богатства: сидит у прежней землянки и «перед нею разбитое корыто». Ещё же у Пушкина было желание старухи «стать римскою папой». «И вот уже латинские попы поют пред ней латинскую обедню».

А вот другая жена, это тоже из сказки, так эта жена самая желанная из всех жён. Пошёл муж продавать корову, далее у него неудача за неудачей: выменял корову на жеребёнка, жеребёнка на телёнка, телёнка на поросёнка, далее будут и гусь, и петух, и курица, цыплята, там и иголка. Возвращается, виновато во всём признаётся перед женой. А она рада иголке: что муженёк ни сделает, всё к лучшему.

Вот так вот. Причём, такая жена быстрее воспитает мужа своей любовью, покорностью, нежели жена властная, вроде бы умная, а на самом деле дура дурой. Ну, как можно: муж только ещё рот открыл, а она уже перечит. Что бы ни сказал, она перечит, что бы ни сделал, всё не так.

ВОТ ЭПИТАФИЯ: «Умер я, ничтожнейший из людей, воспитанник монаха, воспитатель царей». Сия надпись долго восхищала меня, а теперь кажется, что и в ней проглядывает гордыня. Вот я ничтожнейший, а вот я такой наинужнейший.

МЕНЯ ДОПРАШИВАЮТ: «Алтай видел?» – «Да». – «И что?» – Он прекрасен. Но жить там я бы не смог». – «А Питер?» – «Да, удивительно, нужно, но жить там я бы не хотел». – «А Краснодар? Киев, Иркутск, Пермь, Оренбург, Камчатка?» – И всё это замечательно, как и Вологда, Белгород, Минск, та же Рига, тот же Кишинёв, Ереван, что говорить, даже вся заграница, которая обращалась ко мне только лучшими сторонами. Неаполь, Капри, Палермо, ещё бы! А Ближний Восток? Боже мой! Запахи его утренних улиц, запахи свежеиспечённого хлеба, кофе, корица, свежий миндаль в бумажных пакетиках. Палестинские лепёшки Вифлеема – города хлеба! И много значит для моей души всё Средиземноморье, Крым, северная Африка, Синай. Боже милостивый! А Монголия, Китай, Япония! Всё это было открыто для ума и сердца, всё полюблено навсегда. А ведь надо отблагодарить.

Но жить бы я смог только в Вятке. А в Москве живу вынужденно, временно. Временно? Уже пятьдесят пять лет? Да, и что?

СВЯТО МЕСТО не бывает пусто. Это о сердце. Царство Божие не создаётся вне сердца.

КАЗАЧИЙ ХОР. Почти с восторгом: «А наши казАки славные рубаки, они погибают за веру свою». И далее: «И волной польётся горячая кровь». Всё-таки, всё-таки… не знаю даже, что и сказать. И представить волну горячей крови не могу.

Композитор, сидящий рядом: «Русские струнные и ударные уже сказали кое-что. Духовые, медные, ещё скажут».

ДАВАЙ НЕ ЗАКУРИМ. Сильно хвалимый поэт в залётном усердии писал, потом часто цитируемые, строки: «Не до ордена, была бы родина с ежедневными Бородино». Интересно, он знал, сколько наших воинов погибло в Бородинской битве? Знал? И желал, чтоб это свершалось ежедневно?

Или. Ахали над песней «Давай закурим». Курить, вообще-то, вредно. Но там ещё и такое: «Вспомню я пехоту и восьмую роту, и тебя за то, что ты дал мне закурить». Думаю, а вот, если бы не дал закурить, так и не вспомнил бы? А ведь, вроде, вместе воевали, под бомбёжками лежали, в атаку ходили, а вот не буду вспоминать: закурить не дал. Табаку не было? Курить бросил?

ИНТЕЛЛЕКТ – ПОПЫТКА заполнить пустоту сердца знаниями о накопленной культуре. И оправдываться словами: гармония, контекст, подтекст, надтекст, уходить в термины, что вроде бы и умно. А это путь в поглупение.

ПРИГЛАШАЮТ В ШКОЛУ выступить перед учениками. Никаких сил. Но духовник сказал: «Когда тебя куда позовут, то сам решай: идти – не идти. Но когда зовут к детям, всё бросай и иди».

ВЕЛИК ДЕРЖАВИН! «Восстал всевышних Бог, да судит земных богов во сонме их: Доколе, рек, доколь вам будет щадить неправедных и злых… Ваш долг – спасать от бед невинных, несчастливым подать покров, от сильных защищать безсильных, исторгнуть бедных из оков. Не внемлют! Видят – и не знают! Покрыты мздою очеса, злодействы землю потрясают, неправда зыблет небеса. Цари! Я мнил – вы боги властны, никто над вами не судья, но вы, как я, подобно страстны, и так же смертны, как и я. И вы подобно так падёте, как с древ увядший лист падёт! И вы подобно так умрёте, как ваш последний раб умрёт!

Воскресни, Боже! Боже правых! И их молению внемли. Приди, суди, карай лукавых, и будь Един царём земли»!

Да, впечатляет. Не внемлют, дряни, не читают, «покрыты мздою очеса». «Дряни» это я для размера поставил. Не дряни они, эти подголоски доллара, хуже. Вот, Гавриил Романович, до чего мы дожили. А после вас всё пошло на спад. Ещё Пушкин и Тютчев держались, а потом под горку. «К топору зовите Русь». У Некрасова «муза мести и печали». И эти сопли: «От ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови, уведи меня в стан погибающих за великое дело любви». И совсем слабенько у Блока: «Не спят, не помнят, не торгуют».

У Николая Дмитриева сильно о демократах: «Не прощай им, Боже, ибо знают, ведают, собаки, что творят».

ПЕСНИ ВОЕННОГО и послевоенного времени, благодаря тогдашнему радио и кино, были известны повсеместно и моментально вся страна их пела. Это тоже очень сплачивало. По радио даже была ежедневная передача «Разучиваем песню». Диктовали слова. Думаю, простительны тут и шуточные переделки и доделки. Хотелось же тоже быть поэтом. «Эх, путь-дорожка фронтовая, не страшна нам бомбёжка любая, умирать нам рановато, есть у нас ещё дома … нет, не дела… жена, да не одна!»

С неба звёздочка упала на прямую линию, меня милый перевёл на свою фамилию. С неба звёздочка упала прямо милому в штаны, пусть взрывает всё, что хочет, лишь бы не было войны. С неба звёздочка упала прямо милому в сапог. Милый дрыгал-дрыгал-дрыгал, никак выдрыгнуть не мог!

Это «выдрыгнуть» меня восхищает.

ПОЛВЕКА. ПЯТЬДЕСЯТ пять лет в Москве, уже больше – это как? То есть, как выжить на асфальте человеку, пришедшему в город от земли, от реки, от леса, от просторных полей, от пения птиц, как? Всё время стремился иметь хоть какое-то местечко за городом, куда можно было бы убегать из Москвы. Ведь в Вятку далеко и дорого. И были варианты, и многие места облюбовал, даже и примерялся к покупке. Но не было никогда денег для покупки. А уже только к пятидесяти годам собралось так враз, что вышел двухтомник в «Молодой гвардии» и «Ленфильм» (или «Мосфильм», забыл, неважно) ахнул (а киношники хорошо платили) большую денежку и – вот счастье, слава Тебе, Господи, хватило денег на покупку пол-домика в Никольском. Это как раз та самая берлога, куда множество раз уползал зализывать раны. В шестьдесят получил в аренду дачу в Переделкино, но это совсем не то. По сравнению с остальными переделкинскими – конура собачья. И то спасибо. Но это не навсегда. Помру – родных моих оттуда быстро выкинут. Да и правильно, тут все крики и ссоры как раз из-за желания арендаторов вцепиться в дачу намертво. Не люблю Переделкино. Вот выходишь днём, а навстречу исторический романист, ужас! Кинулся от него в переулок, а там два поэта. Свернул в сторону – там поэтесса. Вот и попиши после этого. А самолёты Внукова всё это и озвучивают и заглушают.

В Никольском писателей немного, то есть совсем мало, то есть совсем я один, помеченный роковой страстью писать о временах протекших и протекающих и начинающих протекать во времена грядущие. Тут можно прочесть гордыню, что лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме, и радость, что не выбредет навстречу конкурент, но это не так. Человек, пишущий в Никольском, в Никольском вовсе неизвестен. Знает меня только батюшка, да несколько прихожан нашего храма, да и они уже прочно забыли, кто я и что я. В Никольском мне просто рады как односельчанину, смотрят на меня (мужская половина), как на дурака, но и как на нужного человека, у которого можно занять на поллитра и никогда не отдать. Ближайшие соседи, дочери и зятья умершего моего друга Кости, приняли на себя заботу обо мне, как эстафету от отца, и им абсолютно плевать на мои бумажные труды. С боязнью и трепетом отдавал я им на прочтение повесть о Косте «Прощай, Россия, встретимся в раю», и они, по-моему, её не прочти. А ведь там они все упоминаются. А узнав, что писательство не только не кормит, а загоняет в могилу, что я давно и прочно сижу на шее жены, сказали: «Дурью маешься».

ТО, ЧТО Я СОБИРАЮСЬ предложить читателям, по идее, должно быть предлагаемо и читаемо после смерти автора. Но не хочу, чтоб в моих бумагах рылись, разбирая мои каракулизмы, рад даже двум московским пожарам, в которых горели и книги, и картины, и иконы, и рукописи. А рукописи горят, сообщаю я поклонникам Булгакова. И ваш Воланд близко не посмеет подойти к моим запискам: они не для хохмочек, а о поиске Бога.

Записки свои поневоле помещаю вразброс, как выпадают кости в игре. Всегда мне казались незначительными мои листочки, и я не помечал их ни датой, ни местом, в котором они сделаны, это или ясно из них, или нет, да это и неважно. Видимо, это было важно Розанову: на бричке, за разбором монет. Ни бричек у меня, ни нумизматики. Вот сейчас выходил: льёт на террасе, льёт на крыльце, ясно, что весна, ясно, что плохой хозяин. Насыпал утром крошек в кормушку, гляжу – не тронуто. Ну, конечно, сейчас корм для птичек вытаивает повсеместно. Правда, один снегирёк сделал одолжение, потюкал клювиком мне в утешение, мол, не зря ты старался.

По радио «Орфей» Гендель, «Аллилуйя». Только финал и захватил. Что ж раньше не включал? Чистил картошку, было желание включить. Включу, думал, а пока руки мокрые. Но церковная музыка от того и зовётся церковной, что слушать её надо в церкви. В последнее время незабываемы по силе и молитвенности три Патриаршие службы: в Успенском соборе, в Никольской часовне у храма Христа Спасителя, где икона «Державная» и в Архангельском соборе Кремля. Великопостные поклоны свершал у гробницы Алексея Михайловича, а после службы студент из Академии провёл в алтарь к захоронениями Иоанна Грозного и его сыновей. В Успенском отец Иосиф привёл к раке святителя Петра. Именно на ней сама собой загорелась свеча, которую взял с собою митрополит Алексий, поехавший в Орду исцелять ханшу Тайдуллу. (В Ельце говорили, что Тайдулла вдова елецкого дьякона).

…Иду подбрасывать дрова в баню. С приёмничком иду, а то прокараулю ещё что хорошее. Да, в утешение арии из оперной классики.

«Сила судьбы», опера Верди. Арию Альваро поёт Беджамино Джильи. Да и кто бы ни пел, мне и Марио Ланцу хорош и Лучано Поваротти, и Хворостовский, но мистика в том, что запись этой «Силы судьбы» была осенью 1941-го года, а уже война, время моего появления на свет. «Всех вас в бане купали, где ещё, – говорит мама. – Маленьких в таз сажали, постарше в корыто. Который слабеньким родится, того чаще купали. Начнёшь купать, он и ест лучше, и растёт». – «А я слабеньким родился?» – «Ты? – мама думает. Мы сидим в сквере посреди Вятки, гудят машины. Мы выползли на воздух, ходили в сберкассу платить за квартиру. – Ты? Да нет, крепенький. А и с чего слабеньким-то быть. Хотя и война началась, но ведь корова, молоко, зелень своя. Картошка не на химии, овощи, на воздухе целыми днями. Работали. Вы от работы не бегали, из-под палки не работали, всё сами. Работа есть жизнь. – Мама молчит, двигает костыликом жёлтый листок, поднимает лицо к небу. – Смотри, облака. Коля всегда, когда сенокос, особенно когда мечем, на небо поглядывает, замечает: «Это порожняк, – то есть туча не грозовая, лёгкая, пронесёт, – а эта появилась грузовая, надо поспешать».

ПОЗДНО ДО МЕНЯ дошло, что мои родители очень любили друг друга, очень. И если мама иногда (за дело) ругала отца, то он ей пол-слова не перечил. Ох, нам бы с женой и сыну, и дочери дотянуться до такой любви. Ведь как тяжело жили, ничего не нажили, дома своего не было, а детей всех в люди вывели. Да и за что мама ругала отца? Вот мы приехали, он на радостях выпил капельку, а уже слаб, немножко распьянел. Поговорить ему хочется, а мама гонит отдыхать. «Иди спать, не позорь меня перед городскими». А какой позор? Все мы свои.

Но он не засыпает, он знает, что сын придёт, принесёт «для возбуждения сна» рюмочку.

«ТРЕЛЁБУС». ТАК говорил отец. Не троллейбус, а трелёбус. Уверен, что он говорил так для внуков, которые хохотали и поправляли его. Но и они понимали, что дедушка шутит.

И вот, ушёл отец мой, мой дорогой, мой единственный, не дожил до позора августа 1991 года, а я, как ни еду на троллейбусе, всё улыбнусь: трелёбус. Еду мимо масонского английского клуба, музея Революции, теперь просто музея и мне смешно: какие же демократы самохвалы, в зримых образах хотели воспеть свои «подвиги». А что зримого показать? Нечего показать. Так нет же, нашли чего. Притащили от Белого дома (им очень хотелось, чтобы у нас было как в Америке, чтоб и Белый дом, и спикеры, и инвесторы, и ипотеки: демократы – они задолизы капитала), притащили во двор музея троллейбус в доказательство своей победы. Написали «часть баррикады». Смешно. Карикатура. Но ведь года три-четыре торчал этот трелёбус около бывшего масонского клуба. Около ленинского броневичка, якобы с него он и выступал. Ельцын Ленина переплюнул, вскарабкался, вернее, его втащили, на БТР и, хрипя с похмелья, сообщил восторженным дуракам, что демократия облапошила-таки Россию. Захомутала, задушила. Мужиковатая Новодворская в восторге. Жулики ожили, журналисты заплясали.

Победили демократы не коммунистов, они и без них бы пали, временно победили русскость. Пошли собачьи клички: префект, электорат, мэр, мониторинг, омбудсмен, модератор и особенно мерзкое полицейское слово поселение (У Гребнева: «Не народ, а население, не село, а поселение. И уходит население в небеса на поселение»).

А и как было не засЫпать нас мусором этой словесной пыли, если многие господа интеллигенты с восторгом принимали любую кличку названий предметов и должностей, лишь бы не по-русски. Хотя русские слова точнее и внятнее. Это как хохлы, лишь бы не по-москальски.

Так что и у них свои «трелёбусы».

ЧАЮ, ЧАЮ НАКАЧАЮ, кофею нагрохаю. Я отсюда уезжаю, даже и не взохаю. Мы с товарищем гуляли от зари и до зари. Что мы делали, товарищ, никому не говори. Я вам покорен, иль покорён? А чай заварен иль заварён?

ОПЯТЬ Я В НИКОЛЬСКОМ. Ни льда, ни снега, обнажилась земля. Какие слова! – обнажилась земля. Но обнаружились и отходы зимы, надо убирать, приводить в порядок красавицу земельку.

Такое тепло, так засияло солнце, когда зажигал лампаду, что…что что? Что не усидеть дома. Тянет на землю. Тянет на землю – это ведь такой магнит! Господи Боже мой, слава Тебе, что я родился на земле, что жил в селе. Помню пастушеский рожок, он уже навсегда со мною, помню след босых ног на матовой холодной росе, – всё это уже отлито в бронзе памяти. А купание в последний день учёбы, это же Вятка, север, холод, но! – Прощай, мама, не горюй, не грусти! – кричим мы, хлопаясь в ледяную воду Поповского озера и героически, специально не спеша, выходим из него, шагая по шероховатому льду на дне. Выходим на берег, на землю. «Земля, – кричали моряки, измученные плаванием, – земля!»

И ещё баня. Нет на планете чище народа, чем русские. Убивают парфюмерией запахи пота и тела французы, американцы, англичане, неохота перечислять. Русские моются в бане, парятся, скатывают с себя грехи. Называется: окатываться.

Затопил. Не так уж и плохо, входить в баню, неся подмышкой симфонический оркестр, исполняющий Берлиоза. Может, и «Шествие на казнь» будет? Да, дождался. Да, звучит, да, прозвучало, прошло. Было «Шествие на казнь», а я на казнь не ходил, ходил в баню. Вот это и есть интеграл искусства и жизни.

СКВОРЦЫ ПРИЛЕТЕЛИ. Сжигаю мусор. Сотни раз сжигал. Сотни раз прилетали скворцы, выводили птенцов, становились ненужными птенцам. Помню, среди аккуратных дорог около прибалтийского Кенигсберга, гнездо аиста. В нём голенастые аистята, а изгнанный ими отец (или мать) стоит внизу на одной ноге и всё взглядывает на детей.

Да, ведь надо про троллейбус дописать. Хотел ту мысль выразить, что в троллейбусе меньше металлолома, чем в броневике, что броневичок переживёт жестянку троллейбуса. Но что и броневичок тоже рано или поздно пойдёт в переплавку, но это должно стать для нас безразличным.

Ходил в церковь за антидором. Вот это покрепче броневика. Думаю, что жизнь моя с того момента, когда я был в Иерусалиме, в храме Воскресения Господня, на схождении Благодатного огня, получила своё завершение, исчерпанность. Её вершина, её главное счастье. И уже можно было дальше не жить. Я, вятский мальчишка, бегавший босиком по России, пришёл босыми ногами ко Гробу Господню. Это же со мною было. Дня, часа не бывало, чтобы я не улетал мыслями и душой в пределы Святой Земли. Одиннадцать раз, (теперь уже тринадцать – В.К.) ходил